Глава 14. «Поездка в Петроград. Мандельштам»
Поездка
в Петроград по приглашению Сакера и Чацкиной, издателей журнала
«Северные записки», имела и свои радостные стороны. На литературных
сборищах (об одном из которых позже Цветаева рассказала в прозе
«Нездешний вечер») она встречалась с Кузминым, Мандельштамом, Есениным,
Георгием Ивановым, Рюриком Ивневым, Оцупом, подружилась с семьей
Канегиссеров — и с заметным успехом читала свои стихи последнего года.
Слушателями были теперь уже не простодушно-доброжелательные феодосийцы,
а искушенная, забалованная отличной поэзией петербургская литературная
публика. Впервые Марина так остро ощущает свою «московскость», — в
частности, и свой московский говор, на который все так обращают
внимание, что ей хочется нарочно усиливать его особенности. Увы, на этих встречах был не «весь Петербург» — здесь не
было Блока и Ахматовой. Ахматова была в отъезде, Блок редко посещал
публичные вечера. Между тем Марина чувствует, что ее постоянно
сравнивают с петербургской любимицей, львицей и гордостью — Анной
Ахматовой. «Всем своим существом чую напряженное — неизбежное — при
каждой моей строке — сравнивание нас (а в ком и — стравливание)... Но
если некоторые ахматовские ревнители меня против меня слушают, то я-то
читаю не против Ахматовой, а — к Ахматовой... И если я в данную минуту
хочу явить собой Москву — лучше нельзя, то не для того, чтобы Петербург
— победить, а для того, чтобы эту Москву — Петербургу — подарить,
Ахматовой эту Москву в себе, в своей любви, подарить, перед Ахматовой —
преклонить...» Так возникает дух соперничества двух поэтесс — вовсе не у
них самих, а среди поклонников и ценителей. Впрочем, в ту пору вопроса
— кто лучше — всерьез и стоять не могло. Ахматова в литературных и
читательских кругах уже завоевала прочное признание и любовь, даром что
ее первый поэтический сборник «Вечер» появился на год позже первого
цветаевского. Изящная книжечка содержала всего сорок шесть тщательно
отобранных стихотворений; стихи предваряло вступительное слово Михаила
Кузмина; книжку читатели уже ждали — почти треть стихотворений была
ранее опубликована на страницах периодических журналов. Вращавшаяся в
избранном литературном кругу Ахматова, жена поэта Николая Гумилева, ко
времени выхода в свет первой своей книги стихов — уже среди основателей
нового литературного направления, назвавшего себя «акмеизмом». А в
марте 1914 года появился уже и второй ее поэтический сборник — «Четки».
Критические отклики на него были неоднозначны; отмечая «настоящий
поэтический талант» Ахматовой, рецензенты выражали вместе с тем
надежду, что поэтесса в дальнейшем развитии не останется «в душном и
чадном» кругу камерности, а выйдет «на широкий жизненный простор»
(Иванов-Разумник). Однако именно «Четки» принесли их автору
всероссийскую известность. С 1914-го по 1923 год они выдержали
четырнадцать изданий! Что до Марины Цветаевой, то во мнении литературных
ценителей она только-только вставала на ноги. Стихи она пишет
непрерывно, но кто же это знает и кто их читает? В журналах она не
публикуется; правда, в начале 1912 года (на месяц раньше первой книги
Ахматовой) вышел в свет уже второй ее сборник — «Волшебный фонарь». Но
в нем снова больше ста стихотворений (то есть нет отбора!), и многие
стихи там — из гимназического запаса... Лишь незадолго до приезда в Петроград, по настоянию Софьи
Парнок, Цветаева отдала-таки в журнал «Северные записки» несколько
своих стихотворений. Такая ситуация сохранится до самого отъезда Марины за
границу весной 1922 года: окруженная восхищением и легендами Ахматова —
и Цветаева, затерянная где-то в Москве... Вернувшись из Петрограда, Марина создаст целый цикл
стихов, посвященных своей талантливой современнице. Она назовет ее
здесь с присущей ей щедростью и «Царскосельской Музой», и «Музой
плача», и даже «Анной всея Руси». А спустя пять лет проставит
посвящение Ахматовой на поэме, которой очень дорожит, — «На красном
коне». И при каждом удобном случае будет пересылать петербургской
сопернице письма, стихи и подарки, — получая в ответ почти небрежные
записочки. Увидятся они только через четверть века — совсем в другой жизни...
С
Осипом Мандельштамом Цветаева впервые столкнулась в Коктебеле прошлым
летом. То была совсем мимолетная встреча: «Я шла к морю, он с моря. В
калитке волошинского сада — разминулись...» Теперь, в Петрограде, Осип
Эмильевич разглядел Марину, услышал — и влюбился не на шутку. Увы, нет
достоверных источников, из которых мы могли бы узнать подробности их
романа. Между тем этот короткий роман оставил след в творчестве того и
другого: одиннадцать (Марина неизменно щедра) стихотворений Цветаевой и
три Мандельштама. Эти три, в сравнении с цветаевскими, будто
замороженные, «игровые»; впрочем, это было связано не с отношениями, а
с особенностями мандельштамовской поэзии. Надежда Мандельштам в своих
мемуарах настаивает на том, что под влиянием Марины (с ее
«сногсшибательным своенравием») изменился поэтический голос
Мандельштама, его стилистика, и вообще «дикая и яркая» Марина, «подарив
ему свою дружбу и Москву, как-то расколдовала» Осипа Эмильевича,
«расковала в нем его жизнелюбие и способность к спонтанной и
необузданной любви». Бог весть, насколько это так; Надежда Мандельштам
— крайне субъективный автор... Мандельштам был тогда в прекрасной поре своей жизни. В
январе 1916 года ему исполнилось двадцать пять лет. Первый его
поэтический сборник вышел три года назад, но совсем недавно появилось
расширенное издание того же «Камня». Тщательно составленный, «Камень»
опять-таки несравним по зрелости с пухлой полудетской первой книгой
Цветаевой. Ученических интонаций у Осипа Эмильевича, кажется, вообще
никогда не было — сдержанность, собранность присущи ему с первых же
шагов в литературе. Другое дело — в повседневном быту: тут ребяческое и
нелепое зачастую выходило на первый план. Он горделиво держался на
солидных литературных сборищах: с закинутой назад головой, весь
самодостаточный и неприступный. «У Мандельштама глаза всегда опущены, —
вспоминала Цветаева много лет спустя, — робость? величие? тяжесть век?
веков? Глаза опущены, а голова отброшена. Учитывая длину шеи, головная
посадка верблюда. Трехлетний Андрюша — ему: "Дядя Ося, кто тебе так
голову отвернул?.."» Может быть, они вместе и уехали из Петрограда в Москву,
кто знает? Доказательств тому нет. 17 января рукой Марины по-французски
надписана в Петрограде книжка, подаренная Лулу, сестре Леонида
Канегиссера. Надпись более чем знаменательна; это строчки из Мюссе, и
вот перевод: «После того, как уже любил, надо любить еще, надо любить,
не переставая, после того, как уже любил...» А 25 января Осип Эмильевич уже возникает в письме Елены
Оттобальдовны сыну, из Москвы — в Париж: «Пришли Магда, Юлия, затем
Марина, Сережа и Мандельштам... Он до изнеможения декламировал, болтал,
смеялся... Я опять заснула в 4-м часу ночи...» Через день-другой, сообщает та же Пра, все молодые были на
очередном поэтическом вечере в доме у Вячеслава Иванова на Зубовском
бульваре. Окончательно перебравшийся из Петербурга в Москву, мэтр и
здесь время от времени устраивал нечто вроде поэтических турниров,
происходивших некогда в северной столице на знаменитой его «башне» у
Таврического сада. Сведения об одном из таких вечеров (февральском, 1915
года, в письмах все той же Пра!) касаются Марины. Тогда, правда, вечер
состоялся в доме Жуковских в Кречетниковском переулке, — в связи с тем,
что несколько недель там провел со сломанной ногой Николай Бердяев и
друзья развлекали его как могли. Председательствовал на вечере
Гершензон, но главным экзаменатором и судьей выступал постаревший и
потускневший, но не утративший высоких амбиций Вячеслав Иванов.
Приглашенные молодые поэты, среди которых были и Марина, и Софья
Парнок, читали свои стихи. После выступления каждого Вячеслав — так это
описано в очередном письме Пра сыну — «изрекал свое суждение-приговор,
принимавшиеся всеми молча, без протеста». Суждения были безапелляционно
строгими. Осмелилась вступить в спор с прославленным мэтром только Марина.
Видимо,
отзыв Иванова на ее стихи был кисловатым. Выслушав, Марина тут же
решительно и надменно возразила. Ее совершенно не удивляет, сказала
она, что ее стихи непонятны Вячеславу, — совершенно так же, как и ей
непонятна его поэзия. При этом ей абсолютно безразлично, нравятся
Вячеславу ее стихи или нет. Вот если бы Блок не принял и не понял духа
ее поэзии, — это совсем не было бы ей безразлично! И даже было бы
больно и огорчительно. «Вячеслав, — продолжает свой отчет сыну Елена
Оттобальдовна, — по обыкновению ломался, говорил двусмысленные слова и
больше всех хвалил Верховского, называя его мэтр impeccable {
безупречный (франц.).}...» Но то было почти год назад. Теперь, в 1916-м, сама Пра на
вечере не присутствовала, однако со слов Майи Кювилье все же сообщает
сыну любопытные подробности. Молодые поэты в массе своей были
«непривлекательны по манере держать себя», но между ними «вьщелялся
гордой, полной достоинства осанкой — Мандельштам». Его стихи, похоже,
удостоились похвалы. Жалко, добавляет Елена Оттобальдовна, что перед
тем Майя «не видела его у нас в «обормотнике», когда он от декламации с
гордым видом переходил к глупой болтовне, прерываемой неудержимым
смехом до слез, так что закрывал лицо, вытирал глаза, опять болтал,
опять смеялся, присаживаясь на корточки то передо мной, то перед
Мариной, пока весь не выдохся от усталости и не полупростерся на плечах
у Сережи...» Стихи Марины, обращенные к Осипу, неизменно радостны,
приподняты, жизнелюбивы, в них нет ни малейшей примеси трагического,
скорее уж примесь нежного утешения:
Никто ничего не отнял — Мне сладостно, что мы врозь! Целую Вас через сотни Разъединяющих верст.
Я знаю: наш дар неравен. Мой голос впервые — тих. Что Вам — молодой Державин Мой невоспитанный стих!
|
В следующих строфах стихотворения неожиданно звучит пророчество:
На страшный полет крещу Вас: — Лети, молодой орел! Ты солнце стерпел, не щурясь, — Юный ли взгляд мой тяжел?
Нежней и бесповоротней Никто не глядел Вам вслед. Целую Вас — через сотни Разъединяющих лет.
|
Позже (в «Истории одного посвящения») Цветаева
вспоминала, как в дни приездов Осипа она «дарила ему Москву»: «Из рук
моих — нерукотворный град /Прими, мой странный, мой прекрасный брат». В
этом «дарении» она была виртуозом; все знала: историю города, все
адреса и легенды, и чуть ли не все стихи, о Москве написанные. Их отношения не стали для Марины бедой — это видно прежде
всего по ее поэтическим текстам. Наиболее бурный всплеск творчества — с
середины марта: за месяц Марина напишет двадцать три стихотворения (они
связаны, правда, не только с Мандельштамом)! С февраля по июнь 1916 года Мандельштам курсирует между
Петроградом и Москвой, находя себе разные оправдания. У него даже
возникает идея обосноваться в Москве, для чего его друг, ученый-химик
С.П.Каблуков, пишет, по просьбе поэта, письма: Вячеславу Иванову — с
просьбой рекомендовать Мандельштама в сотрудники «Русской мысли»,
некоему Сегалову — с просьбой устроить Осипа Эмильевича переводчиком в
университетскую библиотеку. В дневнике Каблукова этого времени отмечена
почти комическая подробность: Осип Эмильевич советуется, нельзя ли ему
спастись от «эротического безумия» принятием православия?.. А Цветаева назовет позже эти месяцы — с их внезапными
«наездами» и «отъездами» — «своими» и «чудесными». Столь же внезапен
был и конец романа, когда летом, едва приехав к Марине в подмосковный
Александров, Осип сорвался оттуда в Коктебель, — «где обрывается Россия
над морем черным и глухим»... Есть нечто неожиданное в стихах Марины к Мандельштаму: «На
страшный полет крещу Вас...» А в стихах Мандельштама: «Не веря
воскресенья чуду, / На кладбище гуляли мы...» Это важные знаки. Верили
или не верили они в чудо воскресения, но на темы «божественные»,
похоже, говорили. К 1916 году Цветаева выздоравливает от атеизма,
подтверждение тому — в ее поэзии этого года. В частности, в одном из
стихотворений, обращенных к Анне Ахматовой:
Ты, в грозовой выси Обретенный вновь! Ты! Безымянный! Донеси любовь мою Златоустой Анне — всея Руси!
|
По возвращении из Петрограда создан замечательный цикл
«Стихи о Москве». Он рожден и триумфом в Петрограде, и прогулками по
городу с Мандельштамом. В цветаевских стихах нет Москвы исторической —
это, прежде всего, город с плывущим над ним звоном бесчисленных церквей
— «колокольное семихолмие»; а кроме того, Москва — как «огромный
странноприимный дом», где «зарей в Кремле легче дышится, чем на всей
земле», — нечто родное и живое, что можно и обнять, и прижать к сердцу:
«я в грудь тебя целую, московская земля!» Еще в январе 1916 года в Москве открылась выставка
художников-футуристов. Высоко под потолком, на «святом месте», где
обычно висит в русских домах икона, красовалась картина Казимира
Малевича: черный квадрат на белом фоне. Александр Бенуа в газете «Речь»
писал: «Это не просто шутка, не простой вызов, это весть о царстве уже
не грядущего, а пришедшего Хама». Отмечая отдельные талантливые вещи,
попавшие на выставку, Бенуа все же назвал ее в целом иллюстрацией
футуристской «проповеди нуля и гибели». Шум вокруг «Квадрата» не утихал
долго. Продолжалась популярность поэзоконцертов Игоря Северянина,
выступлений Вертинского; в залах толпа, не сдерживаемая никакими
представлениями о приличиях, визжала и топала ногами. Неблагополучие последнего года перед революционным
семнадцатым ощущалось чуть ли не физически. Оно царило всюду — и на
театре военных действий, и в снабжении обеих столиц продовольствием, и
в культурной атмосфере. Запах гибели обоняли не все» но наиболее
чувствительные русские сердца отчетливо ощущали давящий пресс, под
которым все глохло и искажалось до неузнаваемости. Улицы пестрели
афишами о спектаклях в пользу раненых солдат, газеты с умилением
сообщали об известном деятеле, пожертвовавшем некую сумму денег на
военные нужды, и о членах семьи Льва Толстого, отправившихся на театр
военных действий. Поэтический талант Цветаевой продолжает стремительно
развиваться. Год от году он набирает силу, осваивает новые краски,
пробует разные регистры. В «Вечернем альбоме» лишь чуткое ухо
Максимилиана Волошина расслышало первые такты будущих лейтмотивов
цветаевского творчества. Теперь, на волне петербургского успеха, эти
лейтмотивы оформились и зазвучали несравненно отчетливее, раскованнее,
звонче. Цветаева выходит к собственной «неолитературенной» интонации,
уверенно обретает свой словарь. В ее стихах социальных тем как не было раньше, так нет и
теперь. Лишь иногда отголоски реальности попадают в ее поэтическую
тетрадь: «рев молодых солдат» на улицах пасхальной Москвы, эшелоны
новобранцев, уходящие на фронт... Но большинство стихотворений,
созданных в этом году, окрашены тональностью трагического
неблагополучия. Словно медиум, Марина вбирает сам дух времени и
откликается на него. Во многих ее стихах 1916 года звучит голос
человека, ощущающего себя на гибельной кромке между жизнью и смертью,
временами теряющего всякую надежду на спасение. «Я — бродяга, родства
не помнящий,/ — Корабль тонущий...» Стихи оглушают — бурей, шквалом,
неистовостью, преизбытком чувств, не вмещающимся ни в какие рамки. В цветаевскую поэзию впервые ворвалось стихийное начало, и
чем дальше, тем полнее оно в ней распрямляется. Трагические ноты, какие
здесь временами слышны, — это уже не жалобы и обиды юношеских стихов,
это крепнущее осознание стойкого неблагополучия — и в мире, и в своих
отношениях с ним. Много позже в статье «Поэт и время» Цветаева писала, что
современность поэта — вовсе не в содержании его стихов; она воплощается
более всего в ритмах и темпе, общем настрое произведения.
«Современность поэта — во стольких-то ударах сердца, дающих точную
пульсацию века — вплоть до его болезни... во внесмысловом, почти
физическом созвучии сердцу эпохи — и мое включающему, и в моем — моим —
бьющемуся». С этой точки зрения цветаевские стихи шестнадцатого года
вобрали в себя самый дух русского 1916 года со всем его грозным
неблагополучием. Ритмику этих стихотворений, поразительно
разнообразную, сама Цветаева позже назвала «исступленной». Трудно обозначить момент, когда поэт окончательно
выпрастывается из пелен становления, — особенно у таких поэтов, к каким
относится Цветаева, — неудержимо развивавшихся. Но все-таки именно в
стихах 1916 года отчетливо зазвучал тот голос, тембр которого уже
невозможно было спутать с другими. Этот голос вбирал в себя тревоги
большого мира; голос с сильнейшими волевыми интонациями — при
сохраняемом обаянии женственности; поражающий широтой эмоционального
диапазона — от тишайших нот нежности до безудержных и страстных воплей
отчаяния...
Источник: Ирма Кудрова. Жизнь Марины Цветаевой. Документальное повествование. — СПб. Издательство журнала «Звезда», 2002. — 312 с.
Источник: http://brb.silverage.ru/zhslovo/sv/tsv/?r=about |